всё о любом фильме:

dbrovich91 > Друзья

 

Друзья в цифрах
всего друзей8
в друзьях у8
рецензии друзей116
записи в блогах-
Друзья (8):

В друзьях у (8):

Лента друзей

Оценки друзей

Подтверждение удаления
Вы можете удалить не более пяти своих рецензий. После удаления этой рецензии у вас останется возможность удалить не более . После удаления этой рецензии у вас останется возможность удалить только еще одну. После удаления этой рецензии вам больше не будет доступна функция удаления рецензий. Вы уже удалили пять своих рецензий. Функция удаления рецензий более недоступна.

Женщина, Суть Всего, приносящая в этот захламленный мир новую жизнь, может озлобиться и встать на кривую и кровавую дорожку по множеству причин, как внешних, так и внутренних. Если тебя постоянно унижают и подвергают сексуальным и иным пыткам, выхода из этой ситуации есть лишь два: смерть, постепенно превращаясь в омерзительный кусок плоти, или месть. Ману и Надин, познавшие немало адской боли и унижений, выбрали второй путь.

Борьба за равноправие — это хорошо, борьба с чертовой, всем опостылевшей политкорректностью, пожалуй, ещё лучше, но борьба ради самой борьбы, революция во имя идеи самой революции, без взаимосменяемости всплесков гражданской активности и тотального суицидального покоя, бесконечное насилие ради насилия есть не более чем блажью сытой, разжиревшей и разжижженной в собственной судьбоносности буржуазии, тем более во Франции девяностых годов и начала нулевых, до буквалистского начала процесса растворения и экспансии бывших колонизируемых, преимущественно не знающих не то что Дюма и де Сада, но даже толком не освоивших вокабуляр новой родины. Люди искусства Пятой Республики(а до этого Четвертой, Третьей etc) в этом смысле всегда мыслили категориями безжалостного радикализма, вытравливая и выдавливая из себя порой исконную память о нормах и принципах, творя искусство ради искусства, зарифмовывая все это с не всегда адекватным бунтом в те времена, когда бунтовать уже просто перестало модно, Дебор, Сартр и прочие лоскутами призывов рассеялись над уже опустевшим Парижем, а Годар, Рене и иже с ними, разом изменив кинематограф, стали сами же его откровенно троллить. Тем паче это касается такого явления как феминизм, сформулированном в теории еще в 1792 году Олимпией де Гуж, но развитом уже в послевоенный и дискотечный период на практике Симоной де Бовуар, Брахой Эттингер и Юлией Христевой, отрицая культ власти в сторону культа тела, плоти, сексуального высвобождения женского Я. И мутировавший феминизм Катрин Брейя на излете правления Жака Ширака дал свои весьма недвусмысленные плоды в ленте «Трахни меня», снятой по одноимённому роману самим автором Вирджини Депан в сотрудничестве с бывшей порноактрисой, своих прежних влсжных навыков ничуть не растерявшей, Корали Трин Ти.

Пожалуй, главной особенностью литературного первоисточника, сюжет которого прост до неприличия и неприлично грязен, было то что слог его, обильно разбавленный обсценной лексикой, очевидно наследовал традиции «нового романа» Грийе, Симона, Баррота и Сютора, но лишь в стезе намеренной кинематографичности своей со сменой кадров, эпизодов и склеек, но выполненной в сугубо литературной форме, тогда как идеология Вирджини Депант в «Трахни меня» ощущалась на физическом и физиологическом уровне, в то время как общеизвестно, что неороманисты абсолютно отвергали мысль политическую. И, сумев адекватно перевести в свою картину легко дешифруемую мизандрию, Депант и Корали, что удивительно, не совладали с киноязыком. Впадающий в истерику тотального хардкора фильм, не лишенный самоочевидного постмодернистского шарма, не по-дамски украшенного нервическими шрамами «Тельмы и Луизы»," Прирожденных убийц» и «Дьяволиц», кажется совершенно антикинематографическим творением, за внятной, хотя и радикальной идейной сущностью которого теряется нарратив, и фильм рассыпается на крошево извращенного секса и экспрессивного насилия.

В одночасье напоминая стилистически не то помесь Догмы-95 и Французской Новой Волны, а жанрово не то симбиоз порно и боевика, не то экзистенциальной дорожной притчи о двух падших в бездну маргиналках, «Трахни меня» все больше к финалу изрыгает исключительно агрессию и извечное это намерение эпатировать, подменяя любые здравые понятия. Если Катрин Брейя, семиотическими нитями которой прошито буквально все и в книге, и в фильме, в своих magnum opus «Настоящая девушка» и «Романс Х» освобождение Женского от Мужского парадоксально понимала как секс со всеми с кем и где ни попадя, хоть на полу, хоть с попадьей, то авторы «Трахни меня», и фильм в особенности это показал, феминную свободу воли от мужского начала поняли как тотальное оскопление мужского конца при том что сами героини ленты, fini putain Надин и Ману, отнюдь не жертвы поневоле, не кокотки, не изнеженные представительницы культурной прослойки, а те кто сами в грязь попали и грязью этой, смердящей и булькающей, живут и дышат. Но свои внутренние трещины они лечат за счёт нанесения смертельных ран мужчинам, тоже, впрочем, не самых честных правил, однако приемлемость их животной агрессии весьма сомнительна, ведь, используя базис Сартра, Бовуар и Эттингера, они его тотально извратили и низвели телесное до ничтожного, до вакхической и эсхатологической андромании, замешанной на маниакальной мономании сладострастного гуро и деградирующей антропофобии. Фильм производит обратный эффект: в своей очевидной ненависти к мужчинам картина почище «Антихриста» Ларса Фон Триера заставляет считать всех женщин хаотическими пролификациями гадеса, самой тьмой, что сотрет с лица земли даже тень, с мясом лишив и себя адамова ребра.

6 апреля 2017 | 10:52

Нефритово-изумрудный лес, пахнущий немыслимым можжевеловым дурманом, цветущими травами, сладкой росой только что прошедшего дождя. Желтое солнце, хитро выглядывающее сквозь густую листву и сплетения множества бамбуковых рук, жарким топленым маслом разливается по земле и согревает всех и все вокруг. Ночь отступает без капитуляции, утро приходит в свои чертоги. Нежное журчание листвы, так похожее на разговор двух влюбленных — и каждая фраза как признание в вечном, как клятва на века. Тихий шепот воды, струящейся горным хрусталем из ручья и неторопливый шаг старика Такэтори, отправившемся вглубь зеленой бездны, ибо лес для него — древний и неизбывный — есть всем смыслом жизни и источником существования. Обычный собиратель бамбука, обделенный очень многим, но при этом довольствующийся малым. Впрочем, не знал он, что в это утро — одно из многих, на первых взгляд, и совсем неотличимых от иных — его жизнь изменится, когда он найдет, совершенно неслучайно, заключенную в тонкий ствол бамбукового деревца крохотную девчушку. И это было лишь начало в удивительной истории, что развернулась как среди уюта маленьких японских поселений, так и среди суетности большого мира.

Нежные, чувственные, добрые и в то же время пронзительно мудрые черты юной Кагуи, смешливый изменчивый лик старика Такэтори, суровые, выточенные ветрами и снегами лица крестьян, изысканные черты вельмож, будто покрытые бесстрастностью и безэмоциональностью масок… Природа, которая кажется истинным воплощением вечности. Здесь жизнь есть такой каковой она должна быть: без притворства, без лукавства, без предубеждений и подавлений. Здесь каждый есть неотьемлемой частью чего-то значительно большего. Искрящееся щебетанье птиц, шум деревьев под порывами ветров, разливающийся розовыми бутонами цвет, чей аромат проникает буквально в мозг, чаруя и гипнотизируя. Гармония всеобщего сосуществования на равных.

«Сказание о принцессе Кагуя» знаменитого японского мультипликатора Исао Такахата, ближайшего и самого способного ученика великого Миядзаки, на первый взгляд поражает неброской простотой своей рисовки, так кардинально непохожей на всю существующую современную японскую анимацию с их резкими штрихами, гротесковыми чертами и яркостью красок, подчас чрезвычайно слепящих. Впрочем, условия для реализации продиктовал и сам выбранный Такахатой материал, лежащий в основе сюжета, а именно древняя, датированная еще Х веком сказка «Повесть о старике Такэтори», которую можно смело назвать прародительницей всех фантастических историй. Причем аниматоры к сказке об инопланетной девчушке Кагуе, оказавшейся принцессой, обращаются далеко не в первый раз; работа Такахаты уже пятая по счету, но, пожалуй, и объективно, и субъективно самая лучшая, не сравнимая ни с отстраненным творением Кона Итикавы 1987 года «Принцесса с луны», ни с ускользающей пустотой «Клэр» Милфорда Томаса. Избрав исключительно чистую форму рисовки, уходящую корнями к классической японской живописи, нежными штрихами акварели и карандаша оживающей, воскресающей и возвращающей к истокам, Такахата выхватывает как отдельные, наиболее важные для повестования детали, так и создает полновесную художественную панораму, смешивая реализм рисовки с притчевой тональностью самой истории принцессы Кагуи, пришедшей буквально из ниоткуда, чтобы перевернуть мир старика Такэтори, который уже и не мечтал, что жизнь его вновь приобретет новый смысл. Примечательно и то, как в ленте сама палитра красок играет важную роль для постижения сюжета. Теплые тона сменяются густыми, значит грядут непростые времена и тяжкие решения; иногда цвета тускнеют, тают, становятся бесплотными. Грусть, тоска, страдание. Потом — игра красок, всплески ярких цветов. Эмоциональный подъем, неподдельные эмоции.

Для работы Такахаты характерна ускользающая красота, поиск того, самого главного момента, нравственного камертона из множества, ибо едва ли «Сказание о принцессе Кагуе» это лишь история о старике и его названной дочке, о его слепой любви к ребенку, во имя которого Такэтори предал свои идеалы, предал в конце концов самого себя, подменив искренние чувства материальным, которое так или иначе, но есть губительным, опасным, деструктивным. Не этого желала для себя Кагуя, выросшая столь же быстро, как новорожденная луна, как сакура, напитанная божественным светом! Лишив ее свободы, сызнова заточив в клетку из золота и яшмы, назвав этот безжизненный каменный гроб, этот дворец ее домом, старик-отец горько ошибался на счет своей дочери, не желающей принадлежать никому и никогда, кроме себя самой. Почитать своего спасителя, уважать его и любить как самое родное, что у нее есть на Земле, любить так, как лишь она способна, но не бояться. Или это преступление — желать свободы?

Однако не только об этом повествует Такахата в своем сказании, полном до краев нюансов, штрихов, дополнений, каждый из который дает свой, правильный ключ для постижения заключенной в нарратив Истины. Наблюдая за быстротечным ростом принцессы, аниматор следит и за тем, как меняется время, эпоха вокруг нее. Она становится ровесницей цивилизации, будучи ее самым добрым и самым верным дитя, присланном на Землю, чтобы изменить нас самих, изменившись при этом самой. Познав всю сладость и горечь, без которых нет в человеческих чувствах именно всего человеческого, всю радость и боль, что испытывает сердце, стучащее по воле божьей, узнав высокую цену тяжко добытой любви и дешевизну легко приобретенного богатства, принцесса с Луны увидит как на смену одной власти придет другая, как желание возвыситься над остальными приведет лишь к упадку, но это лишь самая видимая и самая ничтожная расплата за жажду прорваться вверх, любой ценой, немыслимой без утрат духовности. Впрочем, такова и вся история человечества, и человек вот уже в который раз сбрасывает с себя цепи условностей, и идет в никуда, считая, что там, в белесой неизвестности, будет лучше. Увы, это не так. Кагуя не осуждает, а лишь призывает быть людей людьми, оставаться такими, невзирая ни на что. И в этом она созвучна гуманистическим идеям самого Такахаты, для которого жизнь — прекрасна, а человек — не так уж плох, стоит лишь приглядеться пристальнее и внимательнее.

6 апреля 2017 | 01:05

Вы хотите узреть самый настоящий Ад? Увидеть нечто столь запредельное и невыразимое, что любой ночной кошмар будет подобен невинной детской сказке? Утвердительный ответ предполагает многое и поэтому сейчас перед Вами будет разворачиваться дикий и кровавый хаос из рыхлых тел молодых (и не очень) проституток, которые в прямом смысле захлебнуться в обилии самых неприятных выделений тела. Как собственных, так и чужих — гулять так гулять.

В кадре — уродливые, искаженные гримасами невыносимой боли, женские лица, с размазанной косметикой, с блуждающим в никуда взглядом пустых, ничего не выражающих глаз с окаменевшими чёрными зрачками. Агония человеческой ничтожности. Резкая смена плана — неудержимые потоки рвоты, вперемешку со слизью и кровью, сочащийся из ороговевшего от постоянных избиений эпителия смрадный пот, жирные грязные тела, купающиеся с оргиастическим сладострастием в собственных и чужих телесных выделениях. Кошмарные прелюдии. Очередная ломка кадра — крупный план, медленная расфокусировка — заливаясь густым багровым дождём крови, корчась в болезненных конвульсиях, человеческое лицо буквально растворяется, лишаясь скальпа. Дурманящий запах свежей крови бьёт в нос, ударяет своей терпкой сладостью, но это лишь начало.

Но что присутствует вне этих нелицеприятных кадров? Кажется, что столь с наслаждением демонстрируемое кровавое месиво, испачканное для вящей мерзости максимальным количеством рвоты, отрицает вообще любые предпосылки не то что к предыстории, но даже к внятному нарративу. Минимизировав внутреннее, притаенное, лишь упомянутое вскользь перед тем как экран зальется кровью, спермой и прочей нутряной начинкой, Валентайн упирает на сугубо внешнее, обессмыслив нарратив в угоду всему дионисийскому, хтоническому и в сущности нигилистически отрицающему любые рамки обыденного кинематографического пространства. То есть назвать «Бойню блюющих куколок» фильмом тяжелее всего, так как режиссером попраны все основы киноязыка; его бесхитростный вокабуляр обсценен, антикультурологичен за счет тотального диктата гуро. Всеобщая смерть кинематографа произошла именно здесь, на фоне десадианской резни, сублимировавшей хаос в нечто не поддающееся никакому осмыслению. Креативность или психотика, революционность или ничтожность — бескомпромиссность мнений вокруг сего кинематографического выродка всего лишь подчеркнула тот факт, что «Бойня блюющих куколок» довела эстетику хоррора до тотальной низменности; это фильм-перевертыш, в котором от искусства ужаса не осталось ни искусства, ни ужаса, а сартровское понятие отвращения, социальной «тошноты» стало настолько физиологически зримым, что фильм в итоге лишь дико кривозеркалит той таящейся в недрах маргинального междумирья реальности, что она срастается плотью своей с вощеной лощенностью показного «большого мира». Проститутствующий расчлен от недосатаниста Валентайна играет адом в ещё больший ад, что существует на задворках общества, сводя весь экстремальный и экстремистский метанарратив к тривиальным десятии заповедям, нарушать которые, само собой, чревато.

Та кинематографическая эстетика, на которую опирается в своём скандальном режиссерском дебюте «Бойня блюющих куколок» 2006 года некто нарекший себя Люцифер Валентайн, по сути своей столь очевидно иррациональна и экстремальна, что нуждается в определённых интертекстуальных прояснениях, без которых это отчасти лубочное вомитопорно будет восприниматься как исключительно неадекватная провокация, истинная цель которой не то что неясна, но и совершенно непонятна.

Очистившись от шелухи чрезмерной выразительности, «Бойня блюющих куколок» кажется эдакой весьма нетривиальной попыткой передачи языка венского акционизма и ситуационизма на не лишенный нарочитой абстрактности язык радикального gore и извращенного порно. Доведя эстетику кровавейших акционистских дивертисментов до уровня абсурда, Люцифер Валентайн тесно увязывает своё творение как с японской манерой кинематографической трансгрессии, непрямо отсылая к агрессивно-перверсивным кунштюкам Шодзина Фукуи и Тамакичи Анару, их, впрочем, не превзойдя, так и с европейскими психоделическими шмурдяками Берроуза, Пи Орриджа и Monte Cazazza, ведь в общем-то кардинальных различий между псевдодокументальной дилогией «Настоящая кровь» и всей трилогией Валентайна практически нет. А значит нет и особой ценности по гамбургскому счету даже для андеграунда; неприкрытый анархизм Валентайна становится патологически инфантильным, а кроваво-сексуальный кошмар отдельно взятой проститутки из опустившихся институток вызывает во рту кислый привкус гаженной вторичности, преподнесенной в эстетике хтонически изощренного и хронически извращенного понимания самого шаблонного жанра из всех существующих

6 апреля 2017 | 01:00

Было утро. Масляно-желтый солнечный свет, напоенный пьянительной сладостью росы, что сверкала мелкими бриллиантовыми осколками на изумрудных пальцах травы, разлился лимонным соком по просыпающимся улицам, скверам, площадям города у моря, и неизбежно проник в комнату на чердаке, где кружились в медленном танце объятий двое мужчин, Отец и Сын. И вслед за солнцем очнулся от спячки лёгкий шелковый морской бриз, поспешивший на бульвары, подслушать перешептывания деревьев, ласковый шелест листвы, бойкое сплетничанье канареек и интимные диалоги воркующих голубей. Но и ветер по зову солнечных бликов заглянул в этот уютный мир Отца и Сына, для которых не было иного мира вокруг, кроме этой тесной комнаты. Непритаенная и неприкаянная интимность прикосновений руки к руке друг друга, нежный аромат кожи, смешивающийся с солёным привкусом пота и морского бриза. Это больше чем любовь. Так не бывает никогда. Неразъясненное и необъяснимое ощущение тотального сродства, единения душ, тел. Одно целое — Отец и Сын.

Александр Сокуров — бесспорный поэт Смерти и Небытия. Жизнь как сущее, существительное, как суть и сумма всего человеческого его не интересовала ни в трилогии о диктаторах, состоящей из фильмов «Молох», «Телец» и «Солнце», ни в «Фаусте», ни в картине «Мать и сын», где режиссёр болезненно, надрывно показал свой, весьма мрачный взгляд на отношения детей и родителей. Своей танатостичностью и зловеще-медитативной созерцательностью киноязыка Сокуров и вовсе к финалу переместил камерное драматургическое действо фильма «Мать и сын» в царство мёртвых, где лишь там родные будут счастливы и умиротворенны.

Тем удивительнее является то, что фильм-продолжение, «Отец и сын» 2003 года, напрочь лишен тьмы — что внешней, что внутренней. Каждый кадр фильма, перфекционистски доведённый оператором Александром Буровым до импрессионистской лепки, до диктатуры цветовой гаммы, отливающей тяжёлым оловом символизма, где бежевый суть всеобщего умиротворения (и оно царит в фильме), а жёлтый — колер Бога, дыхание которого ощущает каждый персонаж фильма, полон света, такого света, что он слепит и пленит, как и пленит эта манящая условность происходящего. Где? Когда? Не важно.

Будто специально отторгнув прежние довлеющие в творчестве темы умирания, сгнивания, распада и разрухи, Сокуров в «Отце и сыне» творит совершенную по форме поэзию киноязыка, формирует не привычную для себя диалектику Жизни, соскабливая до кости реальность, которой режиссёр болел всегда, но лишь в «Отце и сыне» на время ей выболел. Режиссёр с очевидным наслаждением любуется телами своих героев — переливами мускул, шелковыми переливами кожи, естественными поворотами головы, взмахом рук, изгибами ног — чтобы подчеркнуть, что картина замкнута в пределах Жизни, эдакого Рая на Земле. Оттого такой культ плоти, тела — здорового, живого, настоящего. Культ, ставший религией.

По-прежнему для Сокурова характерен синкретизм; в этой картине, где внятный сюжет растворен в экзистенциальном томлении, в коматозном, сомнамбулическом овеществлении, отчётливо слышны отзвуки как христианства, так и буддизма. Отец и Сын, имена которым не нужны и для них они не важны — Бог ли это Отец, готовящий своего Сына к большой жизни, или это некие воплощения всех отцов и сыновей. Учитывая увлеченность режиссёра как японской, так и немецкой философией, Бытие и Небытие не противоречит друг другу, но взаимодополняет, взаимосовершенствует. Отец готовится уйти в Небытие, исчезнуть в тумане вечных ночей, ожидая вечного же своего возвращения, при этом вселенную фильма можно конкретиризировать как Бытие небытия, населённое живыми, но лишь в случае фильма «Отец и Сын». Да и сама Природа в этой ленте дышит полной грудью; Сокуров при этом очевидно связывает природу человека, его плотское, с природой вокруг, насыщая фильм кадрами синего неба, дальнего моря… Режиссёр словно сподвигает зрителей к началу своего возрождения или даже перерождения, кои испытывают Отец и Сын в картине, о которых известно совсем мало.

Была когда-то в жизни этих мужчин Мать, но умерла. Возможно, этой Матерью и была героиня фильма «Мать и сын». Когда-то Отец был на войне, перевидал немало смертей, но не очерствел душой, не озлобился. Но всё-таки он долгое время Сына своего, плоть свою, не знал, как и Сын Отца. Очевидна полемика Сокурова в отношении «Возвращения» Звягинцева с её лейтмотивом притчи о блудном сыне, звучащей и тут, но в обратном контексте. Если в киносказе Звягинцева Отец пытался понять своих сыновей, пройдя через истовые духовные и телесные муки, то в кинопоэме Сокурова Отец знает своего Сына настолько, несколько это вообще возможно. И это высшее Знание. Оно столь же неизбывно и бесконечно, как лазоревый горизонт, ложащийся бликами на лица Отца и Сына, как та неиссякаемая любовь, которая прощает все и искупляет все. И без этой любви Отца и Сына нет ничего в этом мире значимого. Это молитва, сон, прострация. Как Отче Наш, как Евангелие от Сокурова — запретное и прекрасное.

6 апреля 2017 | 00:56

Джордж Райли, театральный актёр отнюдь не среднего пошиба, умирает и жить ему осталось, при самом хорошем развитии событий, всего лишь три месяца. Узнав столь горестную весть, трое возлюбленных Райли, трое непрофессиональных актрис Тамара, Моника и Катрин решают устроить прощальный спектакль для Джорджа, но в ходе репетиций всплывают, как это обычно случается, все старые обиды. Грядущая неизбежная смерть Райли становится таким же поводом для сплетен и домыслов, как и вся его жизнь в то время, как сам виновник торжества упрямо не показывается из-за кулис.

Ален Рене всегда был апологетом театральных условностей в кинематографе, живую стихию которого он, впрочем, сильно изменил на излете бунтарских шестидесятых, принадлежа, как и многие тогда, к представителям Новой волны, смывшей бурным штормом все старое и заплесневелое в искусстве. Большинство фильмов Рене, в особенности знаменитые «В прошлом году в Мариенбаде»," Хиросима, моя любовь», «Провидение», существуют в декорациях псевдореальности или же герои замкнуты в пределах декораций к реальности, дополняющих, укрупняющих или, что чаще всего, оттеняющих/отменяющих её, делающей периферийной, прошитой тонкими шелковыми стежками мистичности, экзистенциалистской кошмарности даже в тех фильмах Рене, где политическая тональность звучала остро, на грани памфлета. Рано или поздно, но театр как основное место действия, как главный фильмический космос, а не в рамках переведенных на язык кино приёмов, как, к примеру, в «Мелодраме» или риветтовской по настроению и убийственному хронометражу «Курить/Не курить», должен был появиться в фильмографии Алена Рене, и произошло это волей свыше в его последнем прижизненном фильме, «Любить, пить и петь» 2014 года, третьем обращении Алена Рене к абсурдистско-гротескной драматургии британца Алана Эйкборна. Не чуждавшийся, как и сам Ален Рене, экспериментов с формой, с нарративом, с тканью повествования, Эйкборн в своей пьесе «Жизнь Райли» предложил в сущности поэму без главного героя, давая понять кто же такой этот Райли через призму его окружения. Алена Рене пьеса зацепила своей куртуазной лёгкостью и той недосказанностью, когда каждая деталь и диалог важны на уровне апокалиптическом. Рене-формалист в «Любить, пить и петь» соседствует с Рене-экзистенциалистом, а за неброским на первый взгляд содержанием картины, снятой минималистично, интимно даже, таится привычный набор философических и умозрительных авторских постоянных при явной перемене его слагаемых с середины торжества буржуазии восьмидесятничества, как от сомнамбулическое единение любви и смерти, торжество настоящего искусства и смешение снов и реальности.

Увы, «Любить, пить и петь» совершенно невозможно расценивать как фильм-завещание великого француза, точно так же, как нельзя считать бенефис Джорджа Райли его театральной победой, поскольку виновника торжества зрителю не дано увидеть. Он остаётся инкогнито, и можно в принципе увидеть, что под образом Джорджа Райли Рене подразумевал себя на девятом десятке лет, уставшем от кино и всей этой закулисной мишуры Творцом, предчувствующем и готовящемся к вечному возвращению, но никак не к покою. Удел великих не умирать, а ускользать, оставаясь тенью среди живых, напоминанием о собственном величии. И «Любить, пить и петь» становится фильмом о ничтожном окружении уставшего в сущности от бытийности актёре, окружении, которое тщетно считает себя причастным к его таланту. Но кем они станут после Райли?

Любить, пить и петь является также жизненной аксиомой всех без исключения героев фильма, замкнутых на собственных удовольствиях. Любить… Но что значит это самое «любить» для стервозной Тамары, нервозной Катрин и серьёзной Моники? В сущности не так уж много, поскольку для каждой из трёх женщин Райли был не субъектом, а объектом, лёгкой добычей для достижения своих узкомеркантильных интересов на пути к театральному пьедесталу. Мнимая любовь, мнимая забота… Это так по женски и так по актерски притворяться, играть, убеждать себя в истинности и искренности чувств, по сотне раз на дню меняя маски. Любовь это театр, по Алену Рене.

Пить… А что остаётся в жизни, когда вскрыты старые раны, подняты со дна древние обиды, а гнев подступает давящим комком к горлу? Пить, утопая в слезах, пить, дабы забыть и забыться. Балаганное, выстроенное рапидными эскападами веселье для Рене становится воплощением истинного абсурда, пить и петь зарифмовывается в эскапистский бег от реальности, в привычный авторский мир химер и миражей, туда, где и пребывает в сладостном неведении загадочный Джордж Райли. Но реален ли он вообще? Давние творческие соратники, Рене и Эйкборн, все равно предпочтут многоточие и недосказанность, ведь жизнь Райли, как и его смерть, остались в сумеречной зоне. И своим последним фильмом Ален Рене не подвел итог своей карьеры и жизни просто потому, что он сам никогда и не верил в неизбежность краха, ведь все в этом мире повторяется. А нам лишь остаётся любить, пить и петь, и ничего больше. И не быть такими ничтожными, как люди возле Джорджа Райли, опрометчиво считавшие, что это они сделали его, случайно забыв, что без него им грош цена, за который не купишь и бокал наидешевейшего французского вина.

6 апреля 2017 | 00:53

Главной задачей кинематографа всегда было не столько препарирование бытующей реальности с последующим проецированием её на плёнку, сколь множественное продуцирование новых иллюзий, в которые по собственной воле оказывается вовлечённым и увлеченным сам зритель, становящийся жертвой обманов зрения, слуха, речи и осязания. Главной же задачей французской Новой Волны был тотальный отказ от привычного киноизьяснения, переизобретение заново не только кинематографических форм, но и всего содержания, переход кинематографа в иное, подчас радикальное и потустороннее бытование. И эти же цели, но только в космосе литературном преследовали французские неороманисты, главной задачей которых было сотворение чистой, беспримесной идеологически, литературы. В 1961 году чистое кино и чистая литература сошлись вместе в самом загадочном фильме ХХ века «В прошлом году в Мариенбаде».

Этот фильм, ставший плодом совместных усилий Алена Рене и Алена Роб-Грийе, в сущности своей является главной кинематографической иллюзией современности, играющей с пространством, временем и памятью без единого блефа, причём лишь этими темами картина едва ли ограничивается, хотя они и являются столпами творчества Рене. Построенный на исключительной образности, маниакальном эстетстве порой ради самого эстетства, фильм отвергает даже любые намеки на развитие сюжета, который не более чем формальность, ещё одна условность в потоке сотен иных условностей, наслаивающихся друг на друга, но без ломки насыщенного, совершенного кадра, порой рвущегося на алогизмы и абстракции. Замкнутый в неких сумеречных пределах отель, где обитают Мужчина, Женщина и ещё один Мужчина, уже является иллюзией, в которой нет правил геометрии. И такой же иллюзией являются наши герои, пытающиеся постичь того, что не было или было совсем не таким как кажется. Любовная интрига это не более чем виньетка в истории, очищенной от шелухи признаков реальности как таковой, реализма и лиризма. Важен не факт того, что было год назад в Мариенбаде, ведь по Грийе и сам Мариенбад не больше чем иллюзия, невоплощенный до поры до времени фантом, место силы, где суждено найти ответы на вопросы мироздания, обрести смысл жизни тем, кто был когда-то жив, влюблен и идеален. Состоящий из множества реальностей, существующих в меняющихся по ходу фильма декорациях, но в сопровождении неизменяемых диалогов героев, фильм Алена Рене будто стремится подвергнуть сомнение всю природу человека, разрушив перед ним стены между сознанием и подсознанием, жизнью и смертью, сном и явью, причём что есть первичным так и остаётся неразгаданным.

С другой же стороны фильм Алена Рене прочитывается как история одной блуждающей души в поисках новых воплощений. Мужчина — это Высший Разум, Господь Бог, если угодно, тогда как Женщина — это Сущность, Материя, им порождённая. Разум с тщетой пытается напомнить Сущности о её прошлых жизнях, прошлых встречах, прошлых реальностях. Разум первичен, Материя вторична. Разум всем управляет, Материя не способна совладать с Хаосом, она обречена на вечные скитания то в Аду, то в Чистилище, ибо Эдем ей недоступен. Ни земной, ни поднебесный. Сущность полна губительных сомнений, её искушает Третий, Дьявол, обитающий в этом отеле, этом преддверии конца всего сущего, где время размыто, где нет прошлого, настоящего и будущего. Нарратив ленты становится коматозным, Рене уже объясняется только образами, навеки забыв о существовании сюжета. В конце концов, все к чему ведёт и Рене, и Грийе это поиск Высшего Знания, Всеобъемлющего Единства, Абсолюта, открывающего ключи ко Вселенной, которая для развоплощенной в множестве своих жизней, но ничего не помнящей Материи пока что недоступна, как и Истина. Как и Жизнь, как и Смерть, которая, вполне возможно, является такой же иллюзией в иллюзии в иллюзии. Игрой Первого с Третьим, результат которой для Второй предрешен изначально, а потому скитания одинокой души, беспрестанные блуждания этой души просто бесконечны, ведь она забыла все, особенно самое себя. И был ли прошлый год, Мариенбад, сад во Фредериксбурге? Возможно, ничего не существует вовсе, а есть лишь Великая Пустота, маха-шуньята, которая и является всем истинным и неизбежным. Нашей настоящей реальностью.

6 апреля 2017 | 00:50

На первый взгляд кажется, что «Вы ещё ничего не видели» и «Любить, пить и петь» Алена Рене тождественны друг другу. Это один слог, одна рифма, одно существительное — театр, за кулисы которого предлагает заглянуть главный после Годара революционер кинематографа, театра, на подмостках которого разыграется вечная история любви и смерти, расхожий сюжет об Орфее и Эвридике. В сущности на поверхности общего между этими фильмами одного режиссёра, ставшими экранизациями пьес, немало: в обеих произведениях, жанрово смешивающих комедию и драму, главный герой или умирает, или уже умер, основную драматургию обеспечивают герои второго плана, действие клаустрофобически оказывается замкнутым в пределах условного театра, а простота изложения кажется дико обманчивой, фиктивно неизобретательной. Да и итог обеих картин вроде бы рифмуется в канон «театр=жизнь».

Но если» Любить, пить и петь» напрочь отвергал привычные для Алена Рене игры с реальностью, то эта картина, использующая мотивы двух пьес Жана Ануя, «Эвридики» и «Дорогого Антуана» при всей фабульной незатейливости и некоей стилистической неброскости, уравновешенной парочкой эффектных синефильских книксенов в сторону Хичкока, Ромера и Клузо, напоминает того самого концентрированного Рене, которому претит транслировать сугубо реалистические идеи, и которому важно все метафорическое, метафизическое, мистическое или надреалистическое. Что удивительно, «Вы ещё ничего не видели» при всей своей драматичности полно непривычной для постановщика иронии или даже самоиронии, ведь якобы скончавшийся Антуан так подозрительно схож на самого Рене, чье жизнь и творчество полны были мистификаций, философий и умозрительных конструкций в его собственной киновселенной, в которую много позже подселились и Линч, и Кубрик и кое-кто масштабом персоналий поменьше. Да и даже само обращение режиссёра к трагической любви Орфея и Эвридики не кажется просто случайностью, ибо нетрудно увидеть эдакого ерничанья выдающегося француза над теми, кто предпочел прочитать ouvre Мариенбад как переложение того мифа на язык кинематографических образов абстрактно-сюрреалистического плана. Это толстый намёк и на главный фильм режиссёра в его карьере, и в то же время то самое потакание желанию слепого большинства, учитывая сколь много снял Рене в лёгком жанре после 1986 года.

Впрочем, «Вы ещё ничего не видели» является фильмом, в котором реальность множится натрое, а актёры и их персонажи меняются местами, причём финал картины искусно рифмуется с её началом. Экспозиция ленты крайне кинематографична, режиссёр с лёгкостью насыщает повествование множеством героев, давая им емкие и меткие характеристики. Это не тотальные метафоры надвселенского Мариенбада и не карикатуры Эйкборна. Довольно скоро реальность кинематографическая сменится театральной условностью, которая овладеет всеми без исключения, их роли корнями срастаются с их личностями, и вот уже фильм обретает реальность мифа, который происходит у нас перед глазами. В этой реальности, сотканной из такого триединства, за которым последует Любовь, Смерть, Искусство, Ален Рене обнаруживает для себя, что Эвридика вместо вечной любви предпочитает Смерть, вместо жизни тотальное бегство от неё, эскапизм от всего, что связывает её с прошлым и настоящим, а Искусство не всегда способно даровать бессмертие тем, кто даже любви ещё не заслужил. А потому Антуан, он же сам Рене, снова предпочитает правде обман, игру, правила в которой он написал сам, как и в кинематографе и в театре, который в сущности и есть тем средоточием творческого вдохновения и бессмертия. Обманув своих актёров, Антуан так или иначе, но обманул самого себя, превзошёл всех своей игрой на публику, вовлекая её все больше и больше в мир своих химер. Орфеем и Эвридикой Жан Ануй утвердил свою незыблемую гениальность, этой же пьесой Ален Рене решил завершить свой осознанный кинематографический бег, после которого будет лишь укутанная вуалью абсолютной скрытности Жизнь Райли.

6 апреля 2017 | 00:47

Венский акционизм — это, мягко скажем, искусство тотального вызова, доведенной до истерического предела провокации, расчет которой принципиальнейшим образом прост, как и все гениальное или пытающееся притвориться таковым под обложкой скандала — заставить публику, порой совершенно невольно оказывающейся вовлечённой в те или иные арт-перформансы, задуматься о вещах важных и актуальных, спорных и жёстких, ткнув зрителя в прямом смысле в мочу, дерьмо и что похуже. Методы акционистов это всегда, и исключений из правил не бывает, трэш, угар и содомия, которые притворяются чем-то значительно большим, чем они есть на самом деле, и кристальная серьёзность действа порой совершенно не коррелируется с теми потоками грязи, что льются на зрителей подобных выступлений ещё со времён Петера Вайбеля, Отто Муса и Гюнтера Бруса, за своё радикальное искусство выдворенного за пределы родимой Австрии, в которой до сих пор при всей её тишайшести черти водятся самые безобразные. Судьбу австрийца Бруса с тщательностью повторил русский авангардист Олег Мавроматти, один из центральных персонажей андеграунда девяностых, причастный к созданию первых киношоковых работ госпожи Басковой. Ныне обитающий в США, Мавроматти являет собой крайную степень нашей забугорной либеральности, по обычаю своему предлагая демонтаж Системы, но без внятного поиска её альтернатив; исключительное разрушение, утопически прекрасное и эмпирически кошмарное. Причём кинематографические воззрения Мавроматти слегка претерпели изменения, во всяком случае, если судить по фильму «Слепое пятно» 2009 года, то Мавроматти практически вытравил из себя весь нигилистический дух, вытеснил социально-взрывоопасные моменты творчества, облагородился, уйдя от грязной провокации ради самой провокации, как это было ранее.

Фильм «В***и» Олега Мавроматти, самое, пожалуй, известное после «Зелёного слоника» андеграундное творение постреформенной России, создан в духе венского акционизма от начала и до конца. Причём адекватно говоря этот перенос можно считать успешным, ибо фильм концентрированно вызывающ не только по своей форме, но и по содержанию. Форма даже кажется вторичной, не играющей никакой значимой роли в этом кустарном творении, перенасыщенном до омерзения обсценной лексикой и сценами, рассчитанными лишь на тошнотворно-возмутительную реакцию не только физиологии, но и разума. На удивление, но «В***и» оказываются в сущности предвестником печальной блевотной трилогии Люцифера Валентайна, в чем-то даже превзошедшего деятелей венского акционизма своей тотальной мясной бескомпромиссностью и глумливым своим главенствующим стремлением, необоснованным между тем, выдать желаемое за действительное, сделать предметом искусства то, что издавна является предметом скотства, и не более того.

Даже как документ своего времени, фильм Олега Мавроматти не выдерживает никакой внятной критики, ибо это подспудное осмысление тогдашней криминализации и быдловизации социума покрыто толстым слоем не несущей в себе никакой внятной нагрузки матерной лексики(которая, впрочем, для социального дна и так является заменой хотя бы на сотую долю процента здравой речи, однако тут пример мата ради мата) и экстремального визуального ряда, метафоричность прочтения которого крайне сомнительна, но она при этом адекватно визуализирует тот ад, что творится в жалких душонках двух основных персонажей фильма, на камеру рассказывающих о времени и о себе. Впрочем, ничего качественно нового едва ли зритель почерпнет из этих грязных и тошнотворных рассказов о житие-бытие маргиналов, которое так или иначе, но одинаково во все времена, как бы не менялись вожди. Конечно, герои фильма в какой-то степени являются «героями нашего времени», воплощенной смутой, страхом и ненавистью, но природа отщепенцев такова, что для них все виноваты, кроме них самих. Списать на жестокое общество, на проблему акклиматизации и адаптации можно все что угодно, но не собственное нежелание искать выход из тупика. Герои «В***в», в отличии от почти синонимичных героев «Самого большого кюфте в мире», рифмующегося в свою очередь с «Ангелом-истребителем» Бунюэля, сами себя загнали в тупик, и им там в общем-то уютно. Нет даже намека на исповедальные интонации, поскольку исповедь подразумевает раскаяние, покаяние, очищение, но не дальнейшее умерщвление в себе всего нормального, того, что принято называть человечностью. Но она для Мавроматти мертва, как и Родина, над которой теперь модно и можно вволю разлекаться, допускать тотальный беспредел насилия, уничтожать своё будущее в отместку за погубленное прошлое и кошмарное настоящее. Но разрушение не сулит ничего. Только лишь крах, страх, трах и прах.

6 апреля 2017 | 00:44

Безрассудно отчаянные порывы, бессмысленно дерзкая смелость, металлический привкус риска на мокрых и солёных губах, неистовое желание обладать, покорять, сжирать без остатка. Хищник, живущий в окружении жертв. Вода — его главная ширма, его приют, его обитель греха. Талая, пресная, дождевая, прозрачная и грязная, льющаяся водопадами из водосточных труб и формирующая неспешное течение реки у Хангана. Та что дарует спасение, в мгновения невыносимой жары, адской засухи и ядовитой жажды, и забирает эту жизнь: набухшие, зеленые, гнилые утопленники с белыми зрачками, скользкие как угри, чей трупный смрад сливается с вонью водорослей, ароматами ветров и соли, часто лишались тут последнего. Сеульский Стикс и его Харон грабили их без сожаления. Вода и тот, кто к ней был привязан инстинктами, забирали у них все. Безмолвная, бездонная синева небес и речной воды — мрак свободной стихии, для которой парень под мостом не враг, но друг. И чем глубже он погружается — человек без имени, без будущего, без праведности — тем сильнее ему хочется остаться здесь навеки, отринув все, что держит его на суше. Но мало воздуха, а ещё меньше — жизни для этого человека, что называет себя Крокодилом.

Режиссерский дебют южнокорейца Ким Ки Дука, фильм «Крокодил» 1996 года, можно назвать эскизом ко всем последующим киноработам постановщика, для стиля которого характерны витализм, брутализм и символизм, настоянные преимущественно на религиозных (христианских ли, буддистских ли) дрожжах, оттого излишняя авторская выразительность на грани кажется всего лишь дополнением к исключительной литой форме повествования режиссёра. Беззвучная медитативность авторского кинослога, впитавшего в себя традиции в первую очередь европейских киношкол, что иногда порой резко прерывается насилием в предельной степени концентрации — Ким Ки Дук фиксирует саму жизнь вокруг себя, фрустрируя при этом иносказательность и поэзию даже там, где её принципиально нет и быть не может. Морок душ и жар дна не дарует просветления, там нет красоты, чистоты, простоты — сплошь гопота, босота, пестрота и острота — ощущений, эмоций, страха. И Ким Ки Дук с нюхом художника-натуралиста черпает здесь невыносимую легкость бытия, что должно быть осознанным.

Тем приметнее этот дебют; нескладный, шероховато снятый фильм, чей драматургический функционал сперва лишь ограничивается элементарным наблюдением за жизнью трёх разных людей: Крокодила, избравшего для себя путь самоустранения от привычных человеческих законов и самоуничтожения; Старика, выбравшего дорогу смирения и умиротворения и Мальчика, чья невинность подвергается испытаниям вечного сомнения. Триединство жизненного раздрая, умудренного опыта и пылкой непознанной юности. Жизнь лишь ради себя и жизнь в себе. Три ипостаси по сути одного человека. Мальчик и старец, пустая чаша и немногословный мудрец зависят от преступника, что стоит над бытием, что живёт вне общества — и он их постепенно меняет, как и изменит его самого таинственная блаженная, что через боль, через насилие, через доступность прощает себя и прощает остальных. Парадокс, но ложащийся без теней на авторское восприятие мира, что соткано из червлёных шёлковых паутин заблуждений, побуждений, блужданий, ошибок и страданий. Прощенные болью, отпущенные грехами.

Сюжетная спираль «Крокодила» — подчеркнуто камерного и интимного фильма, который задаст тон и «Адрес неизвестен», и «Плохому парню», и» Весне, осени, лету, зиме…», и «Пустому дому» — вертится вокруг пресловутого люмпена, этого смыслообразующего кирпичика всей киновселенной Ким Ки Дука. Именно вокруг этого героя режиссер выстраивает собственную концепцию понимания человечности, отношений между мужчиной и женщиной, примет социальной отчужденности, превозмогания своей ничтожности ради обретения если не смысла жизни, но хотя бы минимальной её цельности. Бог, вероятно, и есть любовь, но что если любовь здесь, под ханганским мостом, больше не живёт, и то, что Крокодил ошибочно принял за неё притяжение тела, не было и никогда не будет любовью?! Чувственная привязанность, волглая похоть, пахнущая потом и слезами, тяжесть желания, что оправдывает всё и всех, но никак не любовь. Для Крокодила это неизьяснимое чувство, что является не столько первозданной любовью, сколь попыткой бегства от одиночества, чудовищного эквивалента бессмысленной и пустой жизни, что догорает угольками, становится в сущности принуждением к его раскаянию, к покаянию у врат своей мирской жизни — и за познание этого чувства придётся платить втридорога; цена своего очищения слишком высока. Духовные страсти Ким Ки Дук облекает в нарочито жёсткие сюжетные повороты, буквально загоняя четверку героев в тупики; быт и примитивизм уже не просто данность, они все больше душат, толкая из огня да в полымя, а потом на само речное дно, где Крокодил саморазоблачается в своих витийствованиях мечтаний, которые всё-таки у него есть. Но эти мечты запоздалы. За все надо платить, и за предательство своей истинной природы в особенности. Хищник не может быть слабым, его тут же сожрут. Карма и сызнова вечный отсчет утопленников, что плывут по реке смерти из дальнего океана жизни, где нет места ни для людей без имени, без прошлого, без памяти и без веры. Замкнутый круг. Ловушка изломанного сознания.

26 марта 2017 | 22:46

На первый взгляд кинематограф и литература не могут быть тождественны друг другу, хотя в первооснове их лежит всегда рассказывание историй и поступательное распутывание зловещего клубка авторского повествования, видения, сознания. Литература большей частью аппелирует к исключительности логоса, лишь затем препарируемого в образ, автор и читатель буквально взаимодействуют друг с другом; тогда как кинематограф это всегда чужие сновидения, в которые зритель вовлекается сразу. «Провидение» Алена Рене претворяет в жизнь безусловное растворение в творении, причём не столько зрителя, сколь самого автора, главного героя ленты Клайва Лэнгэма, в канун своего 78-летия оказавшегося в прямом смысле в заложниках собственного воображения, в тисках собственного искусного вымысла, которым он перелицовывает свою и чужую жизнь и смерть, предаваясь постепенно роковому безумству тотального одиночества, виновником которого, впрочем, стал сам подряхлевший беллетрист.

Воображение писателя рисует людей, которых никогда не было; создаёт миры по ту сторону обыденности; придаёт суть и смысл вещам порой крайне незначительным, но есть ли у самого Творца смысл его бытия? Ален Рене в «Провидении» рушит очевидную непогрешимость Клайва Лэнгэма, который стар, дряхл, его память осколочна, а душа тяготится сомнениями. Его сознание будто мозаика, части которой уже невозможно собрать ввиду того, что Лэнгэм, а вместе с ним и зритель, пал жертвой собственной гордыни и того яркого воображения, что подменило для писателя всё, ведь лишь там, среди литературных химер, он счастлив как лишь может быть счастлив Демиург, Бог. Он находится в плену множества заблуждений, страхов, сперва даже отрицая свою вину за все с ним трагическое, что случилось, ведь тот, кто считает сам себя богом, обречен на ошибочное восприятия окружающей действительности. Но при этом сам Ален Рене лишает своего героя божественной сущности; перед зрителями предстаёт во многом классический герой творений культового француза — персонаж, лишенный принципиальной субьектности, память которого постоянно ускользает от истины, подменяя её играми воображения, знакомым авторским сплетением реальности и вымысла, вымытого природой глубинного под-, и бессознательного. При этом визионер Рене в «Провидении» позволяет существовать тождественности воображения и изображения, до предела визуализируя авторские химеры. Сон Лэнгэма, разбитый ощущением собственной телесной немощи и болезненной фантазии, построенной на фундаменте личностного саморазрушения вкупе с отсутствием привычной уютной семейственности, становится сном как самого режиссёра, так и зрителей. Невольно происходит процесс со-знания и со-творчества. Рене в непривычной иронической манере, нехарактерной для откровенно постструктуралистского нарратива, полного хаосом абсурда, декорирует надреальность, декларируя в то же время опасность такого бегства в мир несуществующий, который можно по своему велению снова и снова уничтожать и создавать, менять сюжеты и героев, забывая подчас что герои этого патологического вымысла плоть от плоти его прошлого и настоящего. А кем он является сам в сущности?

Очевидно, что экранизируя сюрреалистическую пьесу Дэвида Мерсера, Ален Рене в «Провидении» стремился создать свой «Час волка», по сути зарифмовав главных героев обеих картин. Но там, где у Бергмана невыразимая мрачность, экзистенциальный кошмар и невозможность к вечному возвращению, где подведение итогов жизни и творчества оборачивается тотальным безумием, ловушкой сознания и утратой своей личности в кинематографической гиперреальности, у Рене есть надежда на просветление и избавление. Хаос авторского воображения вполне возможно структурировать, а своё предсмертное одиночество, окутанное алкогольно-морфинистическими туманами, можно при желании преодолеть, стоит лишь отвергнуть саркому авторских фантазий, замешанных на собственном псевдовеличии и ничтожности других. Оттого Рене выстраивает композицию фильма контрастно; есть действительность, преисполненная витальной красоты, которую Лэнгэм не желает видеть, его внешняя, нефизическая и нефизиологическая слепота застилает его разум, создающий иную реальность, где доминионом служат перверсии. Извращая своё прошлое, Лэнгэм его не воскрешает и не возвращает, стремясь в своём вымысле оправдать свои ошибки, признать которые он сможет лишь тогда, когда в нем самом исчезнет (исчезнет ли?!) дуалистичность, когда он станет тем, кем и был всегда. Обычным человеком, с которым Провидение само играет, предоставив ему на краткий, но сладкий миг роль Бога с тем чтобы потом привести его на Голгофу, очистив его сознание от фальши, в которую он сам верит. Но нельзя верить в то, чего никогда не было, как и доверять самому себе, ибо и ты сам ещё не понимаешь свою роль в этом спектакле бытия.

26 марта 2017 | 22:45

Поиск друзей на КиноПоиске

узнайте, кто из ваших друзей (из ЖЖ, ВКонтакте, Facebook, Twitter, Mail.ru, Gmail) уже зарегистрирован на КиноПоиске...



Друзья по интересам (128)
они ставят похожие оценки фильмам

имя близость

Tskay

62.7215% (753)

goldtrane

60.5887% (1146)

makhome

60.4353% (1041)

Griggson

60.0798% (804)

kinospam

59.8797% (811)

Гена Денисов

59.3877% (735)

Ігор Ткач

59.2154% (710)

XAN-0taku

58.9569% (728)

undoz

58.9211% (867)

seraphum

58.8236% (1139)

3uokc

58.7912% (1345)

Nick Culver

58.586% (1368)

Kaybol

58.1908% (912)

Little Bastard

57.8375% (1258)

abaitalgatov

57.6212% (1043)

FirstPredator

57.5819% (782)

dimonty

57.3472% (928)

Vovchik1708

57.1824% (806)

kent-bj

57.165% (876)

Фродерик

57.0747% (829)

Dr.FLASH

57.0565% (1266)

Audioslave

57.0143% (1110)

fixer70

56.9936% (1191)

ComeOnDante

56.9769% (1082)

grechkinalex

56.9192% (1003)

V for Vanya

56.5132% (911)

Леонардо ди сер Пьеро да Винчи

56.4773% (830)

Шура Латышев

56.3642% (1191)

Алексей Герасимов

56.337% (866)

TuMoXa08

56.3022% (810)