Слезы памяти стирают картину жизни
Фильм «Табу» - двухчастная история, щедро сдобренная музыкой и тишиной, как правило, нравится кинокритикам больше, чем простым зрителям. Впрочем, и те и другие сразу видят в нем диагноз режиссера – синефилию. Фильм и впрямь пестрит киноманскими отсылками, однако стоит прислушаться к мнению Бориса Нелепо, который заявляет, что дело не в них, и настаивает: «…волновала Гомеша сама природа кинематографа. Почему мы смотрим фильмы? Зачем интересуемся выдуманными историями из чужой жизни? Как оказалось так, что кино обернулось обителью фантомов, элизиумом теней, где блуждают наши воспоминания и призраки умерших людей?» А фантазийный крокодил льет фантазийные слезы по проглоченному времени…
Кино показывает кино. Так начинается фильм «Табу». И Пилар смотрит и верит, впиваясь глазами и сердцем в призраков на киношном холсте – в любовь, смерть и крокодила. Она киноман. Он живет посторонними жизнями, придуманными и сочиненными, наполняет свое одиночество чужими судьбами, болями, тайнами, воспоминаниями и не замечает, сторонится своей реальности, в которой могли бы быть привязанность, семья, художник, рисующий только о ней и для нее… Уверена, Пилар – автопортрет киномана и киномага Гомеша, не менее ироничный и не менее человечный и нежный, чем Сесиль (Миа Фэрроу) – автопортрет Вуди Аллена в насквозь киношной «Пурпурной розе Каира».
Гомеш сшивает историю Пилар с полузасвеченной и полунемой пленкой памяти Вентуры, словно терапевтической нитью, и они на редкость быстро и легко срастаются в один фильм. А все дело вот в чем: то, что смотрит она (кинозритель), очень напоминает то, что смотрит он, – зритель воспоминаний, реинкарнирующий пространство прошлого, разведывающий его инобытийные территории силой воображения.
Слезы памяти стирают картину жизни не хуже времени... Ни искусство, ни воспоминание никогда не отразят ее так, как есть, как было. И это не единственное сходство памяти и искусства. Второе – «правда лжи», фантазия, пересоздающая действительность на свой – вожделенный – лад, на свой рай, если быть в контексте фильма Гомеша.
Вот почему фильм «Табу» потрясающе «киношный». А еще он откровенно выпячивает факт, что он фильм, выпячивает условность вымышленности и приема, умышленно строит красивые фразы, услаждает взор неприкрытыми цитатами. Чистое кино - «искусство для искусства». В самом нутре этой киношно-киношной истории как минимум три подводных течения – три болезни – три псевдонима реальности: Память, Любовь, Синефилия. И то, что их почти нельзя разъединить, - первое открытие-послание фильма. И память, и любовь, и киномания имеют устойчивый привкус вымышленности, творчества и самообмана. Они всегда «не от мира сего». Они заглушают абсолютный слух к фальши и правде, уводя за собой в страну (фабрику) грез, где ложь от истины не отличают.
Второе открытие фильма: внутри всех нас – метры полустертой пленки воспоминаний, шепчущей (потому что у памяти шепот немоты вместо голоса) и пульсирующей импрессионизмом восхитивших или убивших нас когда-то минут. Прокручивая эту пленку моторчиком сердца-души, мы видим то, что хотим видеть, что сами себе показываем. Этот опыт ясновидческой слепоты перерастает и превосходит слова, язык тут бессилен.
Гомеш – поэт, т.е. кино-поэт. Он гонится за чем-то неуловимым, как чувство из прошлого, как тень на экране, как образ, мелькнувший во сне. Он влюблен в неуловимое. На беззвучном, на умершем языке немого кино проще поведать не поддающееся пересказу и определению. Неуловимому вольготнее там, где нет красок, где только черное и только белое, неразлучные, как наши вечные спутники – сожаление и надежда.
В поэтичности задачи – выразить неуловимое – секрет воздушности, легкости, и, несмотря на острый треугольник, сдобренный крокодилом, спокойствия и сдержанности этого кино, словно оно получило прививку, притупляющую боль. У Гомеша есть вдохновение, но нет неистовости, ярости, яркости, страсти, мучительного напряжения, гнетущей определенности, все происходящее (а может, мерещащееся) дано словно сквозь флер, полустерто, недосказано. Да и как еще явить послесловие? Послесловие к жизни, любви, прошлому и, наконец, к кино, каким оно было когда-то, каким его любили Чаплин и Мурнау, Феллини и Тати…
Тихое – тише воды - сожаление о несбывшемся прошлом.
P.S. У Пушкина есть стихотворение о памяти. Известное стихотворение. Оно заканчивается так: «И с отвращением читая жизнь мою, // Я трепещу и проклинаю, // И горько жалуюсь, и горько слезы лью, // Но строк печальных не смываю». Толстой, в старости очень любивший «Воспоминание» Пушкина, хотел изменить «строк печальных» на «строк постыдных» (в ритме и стилистике собственной совести). Гомеш, как и Пушкин, настаивает на печали (хоть у него и не строки, а пленочные метры), потому что кровь прошлого и живая вода, воскрешающая его, – именно она.