Добродетель и приличия
Добродетель и приличия
Когда потеряна истинная добродетель, является добродушие; когда потеряно добродушие, является справедливость; когда же потеряна справедливость, является приличие. Правила приличия – это только подобие правды и начало всякого беспорядка.
Лао-цзы
Придавать ли значение музыке, предшествующей первому кадру? Наверное, да, - она похожа на увертюру оперы. Где-то, в одном из поворотов коридора, не то памяти, играет музыкальная шкатулка, и чья-то скрипка вторит ей, добавляя печали. Из дальней, дорогой глубины слышится мелодия, навевающая не то всепрощающие воспоминания, не то легко покалывающее сожаление о чём-то глубоко личном и давнем, но непременно тёплом. Как всегда у Одзу, каждая смена сцен предваряется, как своеобразным шмуцтитулом, явлением вещей; перед первой главой заставки три: ограда – птичка в клетке – и, как два твёрдых знака, фотоаппараты на треногах. Скоро большая семья – стульев выносится много, – будет запечатлена, схвачена в моменте единения, - просвечена насквозь. Как всегда у Одзу, будут словно нарочно явлены «не те» кадры: не покажут ни праздника, ни драматичного момента агонии. Радостная полупустая болтовня родных, светящихся от радости встречи женщин, возня с младшим братом, которого вечно нет, когда он нужен, беседа подвыпившего на празднике пожилого виновника торжества с женой. Дальше – беда, обрисованная такими же «не теми» эпизодами – вызовами врача, тревожно-обыденными телефонными разговорами, соболезнованиями. И всё теми же вещами, невозмутимыми свидетелями, стражами, обозначениями места и знаками происходящего.
Как всегда у Одзу, - ибо личное и больное, - в глыбе семьи обозначится трещина; две женщины, ставшие враз беззащитными, ибо одна осталась без мужчины, другая, обеднев, получила от жениха отказ, начнут безвинные, в отличие от вполне заслуженных бедствий короля Лира и неприкаянной кошки, странствия, пинаемые от дома к дому небедными родственниками и тонко, со вкусом, поедаемые ими же поедом. Как справедливо заметил бы любой из усопших предков, начнёт твориться кощунство, ибо издавна японская семья – религиозное образование, где все связаны верой в дух родных почивших. Поклонение новопреставленному будет, портрет честного, доброго, но несовершенного человека, позволявшего себе покупать не только антиквариат, но и то, что, вероятно, просто нравилось, любившего простые удовольствия вроде чашечки сакэ, так недальновидно залезшего в долги, повесят, как икону, к его очкастому лицу и застенчивой улыбке молчаливо и бесполезно начнут взывать обиженные. Будет всё положенное, - учтивость, уступки, забота, - вымученные, поддельные, и искренней окажется улыбка облегчения, когда ноша свалится с плеч. Будут и чудеса. Несомые и лелеемые какой-то невидимой аурой, тёплой волной режиссёрского любования, незамаранные, беззащитные и одновременно надёжно защищённые внутренней силой, трогательные в своей не только кровной тяге, - в настоящей дружбе, скреплённой душевным чувствованием друг друга, мать и её хако-ири-мусумэ, оказавшаяся сильнее, чем можно было подумать, - сокровище фильма, средоточие его красоты и камень преткновения для всех его героев. Как их птичка в клетке, кочующая домоседка, они перемещаются, оставаясь в своём доме – нося дом в святом, церковном смысле слова с собой, вокруг себя. И только непутёвый брат, оказавшийся на поверку человеком со стержнем из благородного материала внутри, стал для них действительно родным.
Отец семьи Тода, как подчеркивается первой же фразой фильма, родился в 1872 году, в самый разгар модернизации Японии. При всём стремлении японцев сохранить культуру и традиционный уклад, потери были неизбежны. От членов японской семьи никогда не требовалось пылких чувств друг к другу – любить, «как долг велит, - не больше и не меньше», было достаточно, но эта любовь была истинной, ибо складывалась из постоянных и взаимных самопожертвований, строилась по законам смирения и уступок, и в результате делала жизнь взаимно удобной, надёжной и ответственной. Это были правила приличия, презираемые китайским мудрецом; но они были обеспечены реальной добродетелью. Революция Мэйдзи предоставила мужчинам-аристократам широкие предпринимательские возможности, что стало причиной и возвышения, и краха дома Тода; женщинам позволила получать высшее образование, носить по желанию европейскую одежду, и – чувствовать себя свободнее. Настолько, чтобы отчитывать мать за вмешательство в воспитание внука, прогонять родных, когда в дом приходят чужие, пренебрегать экономией в непростые для семьи времена, играть на фортепиано, когда все спят. Мужчины семьи Тода выглядят настолько бледно на фоне командующих женщин, что страх Сёдзиро, младшего сына, перед женитьбой вполне понятен. В виду всепроникающего индивидуализма действительно единственным фактором, могущим связать отдельных членов семьи, смогло стать только душевное родство и сходство приоритетов.
Становясь всё уловимее, всё распознаваемее, фиксированнее к концу, оформляясь в чёткую драматическую конструкцию с акцентами, кульминацией, адресами сочувствия и негодования, фильм ошарашивает своей начальной нечёткостью, до странного ознобляющей чем-то бергмановским, что справедливо: шведский гений не скрывал влияния Одзу. Слова и невысказанное растворяются в воздухе, создавая ощущение ускользания всего того, что сейчас рядом и радует, молчания всезнающей судьбы, когда все говорят о пустяках. Всё дальнейшее обозначено простыми словами, без корректировки речей. Это будет жизнь, несовершенная, будто подсмотренная – как всегда у Одзу, снятая на высоте татами. Однако это будет сад: видимость полной естественности не отменит стоящего за нею опытного, мудрого садовода-философа, хорошо знающего, зачем и куда он положил тот или иной камень, посадил тот или иной цветок.
Фильм завершится лёгкой, полётной, комедийной ноткой, неожиданно красивой этими порывами ткани на морском ветру; здравомысляще-уступчивая, иногда несовершенно-лукавая, старинная, смешная, боящаяся пафоса добродетель победит. Но уже не забыть, что носители этой старинной добродетели скоро пересекут границу Японии. И только невидимый фотограф в последних кадрах сохранит спокойные, чистые, как китайские фонарики со свечою внутри, лица. Без морали, да и кому их читать, - все могут ошибаться, у всех есть шанс на исправление… Только печаль: о проданном доме, прекрасных вещах, разошедшихся по рукам, непочтительных подростках, девушках, меняющих сдерживающее шаги кимоно на позволяющую беспечно летать по дому европейскую юбку. Только мудрая, неразрешимая печаль о навсегда утраченном, носимая режиссёром из фильма в фильм до самого скончания недолгой жизни.