Чревовещатель и кладбище симулякров
Это, конечно, очень по-французски – маскировать за любовью к женщине любовь к кино. Коллективным кинокритическим разумом давно подмечено, что всякий большой постановщик-француз безнадежно болен синефилией: от Трюффо до Озона, от Риветта до Кешиша; сам же Леос Каракс, автор «Дурной крови», не только по традиции часами просиживал в знаменитой парижской синематеке, но и задумал снять «первый» фильм, не найдя более удачного повода подкатить к однокласснице, чем предложение главной роли. Тот фильм он, разумеется, так и не снял, а на локтях одноклассницы по сей день следы укусов. Каракс появился на киногоризонте ровно в тот момент, когда страна нуждалась в новых героях: после авторского (слишком авторского) бума шестидесятых наступило затишье седьмого десятка, глобальную идейную брешь силился закрыть Бертран Блие, но оказался слишком консервативным. «Дурная кровь» (1986) в этом смысле возвращает национальную кинематографию в прежнее русло: винегрет знакомых по Голливуду жанров веселит зрителей, поток отсылок для своих тешит критиков. Много позже Каракс исчезнет на девять лет, затем снимет неоднозначные (то ли абсолют кино, то ли несмешной анекдот дадаиста) «Holy motors», и все кругом воскликнут: «Он вернулся!». Забавно, но после первого фильма он только и делал, что «возвращался» в каждом последующем, ибо сам однажды признал: название дебютной работы – «Парень встречает девушку» - подходит ко всей фильмографии. Впрочем, оно настолько универсально, что подошло бы даже к Библии.
Но если «Парень» был скорее эскизом (даром, что снят в черно-белой стилистике) и демонстрацией возможностей, то «Дурная кровь» - вполне себе творческий манифест. Манифест, получивший Золотого медведя с занудной и оттого смешной, но все же правдивой формулировкой: «открытие новых путей в киноискусстве». Всплеск красного цвета, ловкий монтажный переход - ангельское личико Жюльет Бинош исчезает в мозаике крупных планов. Ресницы, губы, левая щека, белая кожа на пурпурном фоне. Реконструкция взгляда влюбленного парня – он не может сконцентрироваться, сознание тонет в деталях. На самом деле сосредоточиться не может (хочет ли?) сам Каракс, простейший подчеркнуто-поэтический сюжет – смертельный вирус заражает всех, кто занимается сексом без любви – уже к десятой минуте оказывается не в силах стягивать безумный набор эпизодов. «Дурная кровь» распадается на мизансцены, рассыпается межкадровой пылью, собрать которую можно лишь позже, в памяти. Будет и прыжок с парашютом в объятьях дамы сердца, и жонглирование ананасами, и долгая сцена с байком на полной скорости, когда ветер играет волосами, и та самая «дурная кровь» на асфальте. Симулятор пубертатного периода, сборник хайлайтов юности, воплощенный эндорфиновый передоз и вместе с тем угловатое, дерганое, неуютное кино, бессвязные мысли, намазанные на хлеб бытия.
Да, все это уже где-то было. Поначалу непонятно, кого тут больше, Жан-Люка Годара, который раскрылся двадцать лет назад, или самого Каракса. «Безумный Пьеро» в предместьях «Альфавилля» руководит «Бандой аутсайдеров», испытывая «Презрение». Трюки Новой волны в изобилии: сценарий как замедленная в несколько раз история одного преступления; закадровые мотивы легко мигрируют от раннего Дэвида Боуи к «Ромео и Джульетте» Прокофьева; футуристический Париж как легкий смешок в сторону набирающих популярность антиутопий. Цитирование, эклектика, переосмысление – диагноз знакомый, диагноз распространенный, а дьявол спрятался под слоем контекстов. В шестидесятые казалось, что ворох цитат и перемешивание старых деталек – грозная сила искусства, глоток свежего воздуха (точно для годаровского «На последнем издыхании»), лекарство, спасение. В восьмидесятые уже не питают иллюзий, но плодят аллюзии, причем от безысходности. Опьянение инновациями сменилось жутким творческим похмельем, снимать затылок во время диалога теперь не бунтарство, скорее всамделишная головная боль. «Дурная кровь» - конечно, тоже в некотором смысле гимн потерянного поколения, но настроение тут – вечная меланхолия, оптимизм вырезали при монтаже либо не завозили вовсе. А потому фильм ближе к относительным современникам – Джармушу или Вендерсу. Что не убивает, делает их героев слабее.
Примерно так Леос Каракс исполнил босоногий танец смерти на осколках авторского кино. Вот они, все ваши достижения: долгие тревеллинги, косые ракурсы, рапиды, мизансценирование и кадрирование, игра цветом, что угодно, они бес-по-лез-ны - как бы намекает мсье Леос, выкладывая культурные кино-пласты едва ли не десятилетиями (поговаривают, кто-то считал даже Фрица Ланга). Здесь же проясняется главная аллегория: заниматься сексом без любви означает творить, когда тебе нечего сказать. Да, одной из главных надежд Франции нечего сказать, вот кто носитель «вируса». Хочется изобразить любовь, а выходит набор крупных планов. Хочется вывести на экран молодость - там лишь комичная беготня. Киноматерия непроницаема. Душа, как раненая птица, рвалась взлететь, но не смогла. Однако столь изящно свою немоту, пожалуй, не изображал еще никто. Главный герой по сюжету чревовещатель - через сомкнутые губы прорывается отчетливый звук, через синефильские страдания Каракс утверждается в мире кино, вытягивает себя из цитатного болота. И этот киношный вопль отчаяния не менее прекрасен, чем революционный рык предшественников, он проносит нас сквозь плотную ткань французской культуры из бесчувственных восьмидесятых в совсем другие эпохи – к жутковатому символизму Артюра Рембо (вторая глава «Одного лета в аду» называется «Дурная кровь»), к хулиганским каллиграммам Аполлинера, к мягким флоберовским описаниям, наконец. «Все эти поэтические закадровые строчки в ранних фильмах? Наверное, я их где-то украл» - ну, как тут можно не умилиться.
Под мостом Мирабо исчезает Сена, дни уходят, а жизнь идет. Ослепительная Жюльет Бинош застенчиво улыбается в объектив. Караксу не нужна улыбка, его заботит только изображение.